Это… это вторжение не должно было, не могло произойти снова. Он не хотел использовать свой разум против Клары, как использовал его против безумца Бейтса, но намерение строптивой девчонки не оставляло ему выбора.

* * *

Клара лежала на тюфяке, притворяясь спящей. Ей не хотелось разговаривать даже с Финном, потому что разговор был отвлечением, которое она не могла себе позволить, и мистер Клингхаймер мог вернуться в любой миг. Его разум терзали страх, гнев и недоумение. Клара хорошо понимала, чем это было вызвано — жутким присутствием того изверга, что она отыскала для Клингхаймера на дне реки. Голова чудовища была теперь здесь, в нижнем мире, и это означало только одно: мистер Клингхаймер принес ее с собой, решив, что она будет ему полезна. Но с той же легкостью она способна разрушить его. Единожды умерщвленный изверг совершенно точно не станет добровольным союзником Клингхаймера.

Последние полчаса она ощущала присутствие мамы. В первую попытку мистера Клингхаймера Клара мало что сделала — лишь стерегла вход, обманывая его и заставляя думать, что открыта его проникновению. Это ее мама взломала его разум и держала его открытым. Мысли мамы были беспорядочными — даже не мысли, а не нашедшие выражения душевные движения любви и печали, утраты и сожаления, а с ними — пламенеющая дикая ярость на людей, отнявших у нее так много и теперь пытающихся отнять то же самое у Клары.

Девушка почувствовала, что разум мистера Клингхаймера снова восстает, что он опять ищет ее сознание. Как мама учила ее, она вообразила свое детство в Боксли-Вудс: черного кота Бандита, которого она любила и который таскал чужие вещи и прятал их в ее чуланчике с одеждой, когда дверь бывала открытой; белых цыплят во дворе и желтых птенцов, росших слишком быстро; цвет осенних листьев и зелень лета; прозрачный ручей и зверей, живших на его берегах…

Боль, когда он второй раз попытался войти, была острой, собиравшийся позади глаз. Клара заставила себя лежать неподвижно, следя, как пенится вода на камнях, сбегая в чистый пруд. Она стала бормотать «Джамблей», воображая слова, плывущие с потоком, слова и строки уплывали, исчезая за выступом песчаного берега. Она знала, что ручей вернется в себя же с нескончаемым течением — «Вышли в море они в решете, о да, уплыли они в решете. Не послушав советов пугливых друзей, в непогоду уплыли за семь морей…» — и тут же ощутила бдительное присутствие мамы, увидела кружащийся поток, и решето, и джамблей, не боящихся ничего на свете.

* * *

Клингхаймер был изумлен спокойствием Клариного сознания и своей полной неспособностью связаться с нею. Он слал приятные мысли и проклятия, стремясь дать ей понять, кто такой на самом деле Жюль Клингхаймер и что он предлагает ей: богатство — конечно же, беспредельное. Более того, он предлагал ей сразу отца и супруга — человека, стоявшего намного выше того пьяного болвана, которого мистер Клингхаймер собственноручно убрал из мира. Он предлагал ей даже не силу — прозрение! — и воображал их совместное проникновение в пространства, из которых на всё можно глядеть только сверху вниз, Авалон, где будут только они вдвоем в полном и совершенном единстве. Логическое содержание его предложений было безупречно — в этом сомневаться не приходилось.

Однако ответа не было. Вместо этого он ощутил нарастающий шум бегущей воды, быстро несущегося ручья, скачущего по камням. За этим шумом звонкий голос распевал стихи — повторяющийся, мелодичный размер, слова и рифмы, и бесконечное журчание воды, бегущей и бегущей вокруг Клары, словно по крепостному рву. Некоторое время Клингхаймер вслушивался в него, загипнотизированный повторами и звучанием. Затем спохватился и зажал уши, внезапно поняв, что это больше, чем простой каприз маленькой девочки. Клару никогда не учили слушать, никогда не учили повиноваться. Научившись повиноваться, подумал он, она сумеет освободиться от чудачеств и прихотей собственного рассудка.

Ему вдруг пришло в голову, что он может использовать саму Сару Райт, чтобы пробить оборону девочки — землетрясением обрушить баррикады. Это может ужаснуть девочку, но из ужаса может родиться разум. Он принялся вырисовывать голову Сары Райт, какой ее впервые увидел — уложенной в многослойный оцинкованный ящик, зарытой в кровавый лед, с бесконечным ужасом в глазах — ужасом, обнажавшим панику человека, который ясно понимал, как ему суждено умереть, который воображал боль плоти, рассекаемой ножом, вопящих нервов, жизни, утекающей с кровью. Он послал Кларе видение головы в клетке: ужас быть живой в смерти, впившиеся в зубы гифы гриба, медленное погружение в затягивающую чуждую плоть, бульканье зеленой слизи, капающей изо рта и носа.

Сара была жутким призраком, и Клингхаймер сосредоточился на ней со всей отчетливостью, какую мог вызвать, созерцая ее с особой ясностью, заостряя своим мысленным взором каждую деталь: иссыхающая плоть, путаница волос… Он всегда чурался радости — дурацкая эмоция, открывавшая разум отвлекающим моментам, — но сейчас, рассматривая клетку с головой Сары Райт, обнаружил что-то крайне похожее на радость: восхищение тем изумительным фактом, что он дал этому жизнь. Он сделал мертвую вещь живой — или ее подобием, — и в его власти дать жизнь, если он так решил.

Он почувствовал, как заколебался разум Клары, словно получив удар, и удвоил свою энергию. Без промедления он подумал о том, как использовал девочку собственный отец, изобразив это с придуманной отчетливостью, но не слишком далеко от истины, поскольку прощупывал разум Клемсона Райта и ознакомился с его мерзостями. Теперь он воспроизводил их со всеми подробностями и снова ощутил острое ликование. Слюна текла из углов его рта, непрошеный смех рвался из горла.

Этот звук на миг остановил Клингхаймера, но он решил, что источник его — сознание Клары, что она приняла все несчастья на свои плечи и, как все дети, вцепилась в свои детские представления со всей присущей ей решимостью, отказываясь понимать, отвергая интеллект ради простой сентиментальности. И снова он воссоздал личность Клемсона Райта, стараясь добиться условной достоверности, но, обрастая подробностями, его пантомима теряла скорость. Клингхаймер вообразил летний полдень, появление папаши — гнусные намерения написаны на лице — перед Кларой на лесной опушке. В видении Клингхаймера девочка узнавала отца, и ее глаза вспыхивали отвращением, детским смущением и знанием того, что должно случиться.

Он опустился на уровень низменной похоти, изумившей его и одновременно воодушевившей. Клингхаймер заговорил с девочкой в отцовской манере — так, как представлял это себе; дешевая уловка, потому что он прекрасно знал, что собирается сделать. Клара свернула к ручью, возле которого играла, сколько себя помнила, но уйти ей помешало переплетение колючих стеблей. Чувствуя растущее возбуждение, Клингхаймер шел следом за нею, слыша звук воды, журчащей по камням.

Но где-то под поверхностью воды вдруг зазвучало тихое мурлыканье голоса, читавшего стихи, — Клариного голоса, и Клингхаймер осознал посреди усиливающейся эйфории, что вся публика в представлении, разыгранном в театре его сознания, это все он один. И, не желая того, он увидел Клару, спокойно стоявшую среди путаницы колючек, а рядом — ее мать, выглядевшую в точности как при жизни. Журчание воды и стихов окружало женщин непроницаемой стеной.

Клингхаймера в его физическом теле отбросило к задней стенке ниши могучим порывом тяжкого, концентрированного зловонного ветра, и голова его врезалась в известняк с такой силой, что в черепе зазвенело, а глаза выкатились. Задохнувшись, он уставился в клубящуюся тьму, которую освещала только странная луна — голова Сары Райт. Словно насекомые поползли внутри его мозга, давя на череп, и он ощутил, как что-то, вернее, кто-то входит в него, что он сам пригласил его войти — безумный дух Мориса де Салля. Под его напором Клингхаймер представил себе сгнившее лицо висельника, и ему показалось, что теперь оно станет его лицом навсегда. Умом он отрицал, что подобное возможно, и отчаянно гнал видение прочь, пытаясь вернуть себя. Но вместо этого в ярких деталях вспомнил день, когда его повесили. Клингхаймер знал, что играет не свою роль, однако видел перед собой старую виселицу, поднимался по нескольким скрипучим ступенькам на помост, разглядывая волокна дерева и черные железные петли в пятнах ржавчины, державшие крышку люка, на который ему придется встать, летел вперед от толчка загрубевшей руки палача. Он чувствовал, как затягивается петля, слышал, как со скрежетом падает крышка, ощущал, как пресекается его дыхание и как он повисает над толпой, пришедшей посмотреть на его смерть — отпраздновать его смерть.