Сент-Ив поднял глаза на Джека, который и сам был ребенком в то время, когда его отец предал свою исповедь бумаге. Не стоило бы ему этого слышать. «Будь благословенны сомнения Себастьяна Оулсби, подумал Сент-Ив. — Воистину, они сразу и кошмар его, и единственное искупление».

— Читайте дальше, — твердо сказал Джек.

Кивнув, Сент-Ив возобновил чтение:

Мальчишке было лет семь-восемь, не более. Стоял туман, и света от уличных фонарей не хватало, чтобы хоть что-то разглядеть. Он шагал к перекрестку Лид и Дрейк-стрит — не иначе, чтобы купить ведерко пива. Наверное, для отца. В левой руке он нес, подумать только, фонарь из выдолбленной тыквы, в правой качалось ведерко. Мы же крались сквозь туман в двадцати шагах позади. Погруженная во тьму улица была совершенно тиха. Нарбондо держал глисоновский секатор наготове. Он сказал, что берет меня с собой разделить славу, и наотрез отказался от предложенного мною плана: я ждал бы его на двуколке в переулке рядом с Лид-стрит — единственный разумный вариант действий, на чем я настаиваю до сих пор.

Итак, мы были там оба, и холодный, как рыба, зловонный ветер задувал с Темзы, а клубы тумана густели с каждой минутой, и ухмыляющаяся физиономия тыквенного фонаря качалась вперед и назад, вперед и назад; тусклое оранжевое свечение дьявольской рожи мелькало в высшей точке каждого взмаха. Затем фонарь погас, задутый внезапным порывом из проулка; мальчишку скрыла ночь, и мы слыхали лишь звонкий стук ведерка, поставленного на камни мостовой. Нарбондо рванулся вперед, я же, бросившись вслед, схватил его за плащ, надеясь остановить: мне привиделась вдруг черная истина нашего замысла. Огненно-рыжий оскал тыквы, угаснув в руке мальчугана, развеял мрак моих мыслей — мрак моей собственной души. Мы оба застали мальчишку на коленях за розжигом нелепого фонаря. Он успел вскочить, но визг его пресекся клацаньем чудовищного секатора.

Дальнейшее было подлинным кошмаром. Бежать из Лаймхауса и благополучно возвратиться в лабораторию мне помогли слепое везение (если, конечно, кто-то по некоей странной прихоти посчитает удачей пережить ночь таких ужасов) и беспросветная тьма вкупе с туманом. Само зло, растворенное в ночи, словно черной траурной вуалью сокрыло меня от глаз преследователей. Нарбондо повезло меньше, но принятые им побои едва ли стали карой за свершенное им преступление. Если бы эти люди знали, что им содеяно, они не швырнули бы его в реку еще живым. Скорее, его поколотили просто за то, каков он есть, — как люди бездумно калечат и уничтожают крыс, тараканов или пауков.

В итоге убийство оказалось напрасным. Висельник лежит, разлагаясь на столе. Сегодня же ночью Нарбондо вновь выйдет на промысел: нам позарез нужна сыворотка.

Сент-Ив сделал паузу паузу и влил в себя полбутылки эля. Капитан сидел в своем кресле с окаменевшим лицом, точно парализованный.

— Оулсби, — поспешил добавить Сент-Ив, переводи взгляд с капитана на Джека, — был не в своем уме. Его поступок невозможно оправдать, но он объясним. То, чего он добился… то, что совершил… можно даже простить, рассуждая наиболее окольным из путей. Стоит лишь вспомнить об отраве, исподволь сочившейся в его душу. Рассказ о ночи в Лаймхаусе звучит искренним — до известной степени. Но записи Оулсби полны недомолвок, это совершенно ясно. Он сам признает это на последующих страницах. И, я бы сказал, то, в чем он признается, будет даже ужаснее, но многое сможет объяснить. Бедняжка Нелл!

Вконец окоченев при звуке этого имени, капитан со стуком поставил тяжелый стакан на дубовый подлокотник своего мягкого кресла, плеснув на него темным элем. Сент-Ив меж тем отметил, что, пока шло чтение, Кракен исчез. «Бедный малый», — думал Сент-Ив, вспомнивший о роли Кракена в событиях, что отражали записи. Даже спустя пятнадцать лет падение благодетеля слишком свежо в памяти бедного парня. Однако история заслуживала того, чтобы быть услышанной. Не оставалось ничего другого, кроме как продолжить чтение, и потому Сент-Ив вновь поднял страницы.

Меня мучают жесточайшие головные боли — да такие, что глаза, кажется, сжимаются в точку и все вокруг представляется картинкой из развернутого наоборот телескопа. Лишь лауданум [33] способен как-то облегчить мое состояние, но приносит с собою грезы более жуткие, чем даже боль в лобных долях. Уверен, эта боль ниспослана мне неспроста — первое знакомство с преисподней, не более. Сны полнятся видениями той ночи в Лаймхаусе, клыкастая ухмылка проклятой тыквы взлетает снова и снова, качается в тумане. И я чувствую, как мое тело рассыпается, словно изъеденный червями древесный гриб, и как кровь хлещет из дыры в своде черепа. Вижу собственные глаза, огромные, с полкроны, и черные от смерти и распада, а впереди бежит Нарбондо с тем жутким секатором. И я понукаю его бежать скорее! В этом вся правда. Я браню его, я шиплю. Мне нужна эта железа, я заполучу ее до исхода ночи. Подниму на ладони средство к собственному спасению.

Когда же он все испортил, когда мы испуганно бежали по Ист-Индиа-Док-роуд, пригибаясь и подскакивая, я сам спустил на него этих псов. Это я кричал, чтоб они держали его. Нарбондо вряд ли об этом знает, к тому времени он сильно меня обогнал. Он решил, что кричат полицейские. И, пока они колотили его, я не остался в стороне. О нет, я не сдерживал силы ударов. В отчаянии от неудачи, от омерзения я топтал его руки и помог этим пьяным головорезам отволочь его к реке туда, где она плескала, и билась, и копила в себе ярость у подножия Старых ступеней, и я надеялся, что Бог даст мне увидеть его мертвым и объеденным рыбами.

Но тут мне не повезло. Словно призрак на пиру, он ускользнул в ночь незамеченным, пока я сидел у себя в неусыпном ужасе, прислушиваясь к твари в шкатулке, вглядываясь в тени, отчасти ожидая услышать шаги на лестнице, которые принесли бы весть о конце, о виселице, о топоре палача. И шаги прозвучали! Уже в четвертом часу утра. Мертвая тишина. Топ, топ, топ по деревянным ступеням — неимоверная тяжесть, — и тень на занавеси. Сгорбленная тень. Дверь повернулась на петлях, и горбун возник на фоне мерцавших огней и светлевшего неба, являя собой такое уродство, такую скверну, что их не стерло даже его падение без чувств на кафельный пол, — как не стерло и моего ужаса перед ним.

Следовало убить его. Нужно было вспороть ему горло. Я должен был вырезать мерзкую жабу из-под его пятого ребра и бросить ее в клетку понадежнее. Но я и пальцем не шевельнул. Меня удержал страх. Страх, быть может, перед злом, пропитавшим меня самого. Казалось, что лицо горбуна — это мое лицо, что мы с ним едины, что Игнасио Нарбондо как-то притянул, вобрал в себя ту единственную часть моего существа, которая хоть чего-то стоила, и оставил лишь безвольный, болезненный пудинг, разлившийся по креслу, в котором я и просидел до половины одиннадцатого утра.

Таким и нашла меня Нелл. Я умолял сестру убить меня, самому мне не хватило бы мужества на такой шаг. Я просил. Я рассказал ей о маленьком зазывале. И тут же поклялся, что покончил с исследованием, что все мечты о творении жизни ни черта не стоят. Только я лгал. Тварь в шкатулке может остановить энтропию. Стоит ей захотеть, и она разделит теплую воду на лед и пар. Она может заставить шевелиться крысиный труп, множество месяцев пролежавший за стеною, заставить его танцевать по комнате подобно марионетке. Тварь невообразимо стара, и единственное следствие ее игр со временем — ссохшееся, сморщенное состояние, в котором она пребывает ныне. Тем не менее выпускать из шкатулки ее не следует никогда.

То, что я оснастил хитроумную конструкцию Кибла экраном, через который смог общаться с тварью, боюсь, привело меня к распаду. Не могу описать, как именно мы ведем торговлю: знание в обмен на свободу. Если бы только мой узник мог отыскать свой корабль и достаточно умелого пилота, способного управлять им, то мгновенно исчез бы меж звезд. Только до этого не дойдет. Пока я не заполучу то, чем владею… мы владеем, будет вернее сказать, поскольку горбун очнулся и клянется теперь, что нынче же вечером вернется в Лаймхаус, как только улицы скроет достаточно густой покров тьмы.